— А еще? — беспощадно продолжает допрос фрау Нибур. Я обдумываю, рассказать ли этому безжалостному дьяволу о надгробии в виде саркофага, крышка которого слегка сдвинута, и из него высовывается рука скелета, — но решаю этого не делать. Мы в слишком неравном положении: она — покупатель, я — продавец, она может меня изводить, я — нет, а вдруг она что-нибудь да купит.
— Пока я больше ничего не могу предложить.
Фрау Нибур ждет еще несколько мгновений.
— Если у вас, кроме этого, ничего нет, я буду вынуждена обратиться к Хольману и Клотцу.
Вдова смотрит на меня своими черными, как у жука, глазами. Траурную вуаль она приподняла и откинула на шляпу. Она ждет, что я теперь устрою ей дикую сцену, но я ничего не устраиваю.
— Вы этим только доставите нам удовольствие, — холодно заявляю я. — Наш принцип — привлекать конкурентов, чтобы все видели, какими богатыми возможностями располагает наша фирма. При заказах с такими сложными скульптурными работами очень многое, конечно, зависит от художника, не то может получиться, как было недавно с одним нашим конкурентом — фамилии я не хочу называть, — что у ангела оказались две левые ноги. Богоматери получались косоглазыми, а Христос — с одиннадцатью пальцами. Когда это заметили, было уже поздно.
Фрау Нибур опускает вуаль, словно театральный занавес.
— Я уж послежу.
И я уверен, что она последит. Она жадно наслаждается своей скорбью, пьет ее, как вино, не отрываясь. Пройдет еще немало времени, прежде чем она что-нибудь закажет; ведь пока выбор не будет сделан, она может изводить все конторы, торгующие похоронными принадлежностями, а потом уже только ту, которой она сделала заказ. Сейчас она, так сказать, в отношении скорби — лишь легкомысленный холостяк, а позднее, подобно женатому человеку, вынуждена будет хранить верность.
x x x
Гробовщик Вильке выходит их своей мастерской. В бороде у него застряли опилки. В руках он держит банку с аппетитными кильскими шпротами и, причмокивая, поглощает их.
— Каково ваше мнение о жизни? — спрашиваю я.
Он задумывается:
— Утром другое, чем вечером, зимой другое, чем летом, перед едой другое, чем после, и в молодости, вероятно, другое, чем в старости.
— Правильно. Наконец-то я слышу разумный ответ.
— Ну и хорошо, только, если вы сами знаете, зачем тогда спрашивать?
— Спрашивать полезно для самообразования. Кроме того, я утром ставлю вопрос иначе, чем вечером, зимой иначе, чем летом, и до спанья с женщиной иначе, чем после.
— После спанья с женщиной? — говорит Вильке. — Верно, тогда все кажется другим! А насчет спанья я и позабыл!
Я склоняюсь перед ним, словно он аббат.
— Поздравляю с аскетизмом. Значит, вы уже победили жало плоти? Кто может этим похвастаться!
— Глупости, вовсе я не импотент. Но если ты гробовщик, женщины ведут себя очень чудно. Жмутся. Боятся войти в мастерскую, когда там стоит гроб. Даже если угощаешь их портвейном и берлинскими оладьями.
— А на чем подаете-то? — спрашиваю я. — На недоделанном гробу? На отполированном — наверное, нет; ведь от портвейна остаются круги.
— На подоконнике. На гробу сидеть нельзя. И потом — это же еще совсем не гроб. Он становится гробом, когда в нем уже лежит покойник. А так — просто столярная поделка.
— Верно. Но трудно все время помнить об этой разнице.
— Смотря по тому, с кем имеешь дело. В Гамбурге я встретился с одной дамой, которой было совершенно наплевать. Ее это даже забавляло. Подавай ей гроб, и все. Я набил его до половины мягкими еловыми опилками, они так романтично пахнут лесом. И все шло отлично. Налюбились мы вволю, и она захотела вылезти. Но на дне гроба в одном месте еще не высох проклятый клей, планки разошлись, волосы дамы попали в клей и прилипли. Она подергала-подергала да как начнет кричать! Думала, мертвецы ее за волосы держат. Кричит и кричит; ну, тут собрались люди, пришел хозяин, ее вытащили, а меня с места погнали. А жаль, могла бы получиться интересная связь; да, жизнь — нелегкая штука для нашего брата.
Вильке бросает мне вызывающий взгляд, по лицу пробегает усмешка, и он с наслаждением начинает выскребать содержимое консервной банки, однако мне не предлагает.
— Я знаю два случая отравления шпротами, — говорю я. — Следует мучительная медленная смерть.
Вильке качает головой:
— Эти свежего копчения. И очень нежные. Прямо деликатес. Я поделюсь с вами моим запасом, если вы мне раздобудете миленькую девушку без предрассудков, ну вроде той, в свитере, которая теперь частенько заходит за вами.
Я изумленно смотрю на гробовщика. Он, без сомнения, имеет в виду Герду. Герду, которую я как раз поджидаю.
— Я не торгую девушками, — резко отвечаю я. — Но вам хочу дать совет: водите своих дам в какое-нибудь другое место, а не обязательно в мастерскую.
— А куда еще мне их водить? — Вильке выковыривает из зубов рыбьи хребтинки. — В том-то и загвоздка! Ну куда? В гостиницу? Слишком дорого. Да и может нагрянуть полиция. В городской парк? Опять же полиция. Или сюда, во двор? Все-таки уж лучше в мастерскую.
— Разве у вас нет жилья?
— В моей комнате небезопасно. Хозяйка у меня прямо дракон. Много лет назад между нами было кое-что. По случаю крайней необходимости, вы понимаете. И очень недолго. Но эта ведьма десять лет спустя все еще ревнует. Поэтому остается только мастерская. Ну так как же насчет дружеской услуги? Представьте меня даме в свитере!
Я молча указываю на опустошенную им консервную банку. Вильке зашвыривает ее в угол двора и идет к колонке, чтобы вымыть себе лапы.
— У меня наверху есть еще бутылка превосходного портвейна.
— Оставьте это пойло для вашей следующей баядерки.
— Да оно до тех пор превратится в чернила. Но ведь на свете есть еще банки со шпротами, не только эта.
Я показываю на свой лоб и ухожу в контору, чтобы взять блокнот и складной стул и набросать для фрау Нибур проект мавзолея. Усаживаюсь возле обелиска — отсюда мне слышны телефонные звонки и я вижу улицу и двор. Рисунок памятника я украшу надписью: «Здесь покоится после долгих мучительных страданий майор в отставке Волькенштейн, скончавшийся в мае 1923 года».
Появляется одна из дочек Кнопфа и с восхищением рассматривает мою работу. Это одна из двух близнецов, их с трудом отличишь друг от друга. Мать узнает их по запаху, Кнопфу все равно, а из всех нас ни один не уверен, что не ошибется. Я погружаюсь в размышление о том, как быть, если женишься на одной из таких вот двойняшек, а другая будет жить в том же доме.
Мои мысли прерывает Герда. Она стоит в подворотне и смеется. Я откладываю в сторону свой рисунок. Дочка Кнопфа исчезает. Вильке перестает умываться. Незаметно для Герды он указывает на консервную банку, которую кошка катает по двору, потом на себя и поднимает два пальца. При этом беззвучно шепчет: «Две».
На Герде сегодня серый свитер, серая юбка и черный берет. Она прехорошенькая и уже не похожа на попугая; у нее спортивный вид, и она в отличном настроении. Я смотрю на нее и словно вижу впервые: женщина, которую пожелал другой мужчина, пусть это всего-навсего распутный гробовщик, тут же становится нам дороже. Уж так водится, что на человека гораздо больше влияют относительные ценности, чем абсолютные.
— Ты была сегодня в «Красной мельнице»? — спрашиваю я.
Герда кивает.
— Вонючая дыра! Я же там репетировала. Как я ненавижу эти рестораны, где продохнуть нельзя от холодного табачного дыма!
Я окидываю ее одобрительным взглядом. Стоя позади нее, Вильке застегивает ворот рубашки, стряхивает опилки с усов и, в виде прибавки к предложенным им дарам, поднимает три пальца. Значит, пять банок со шпротами! Заманчивое предложение, но я пренебрегаю им. Ведь передо мной в образе Герды стоит счастье целой недели, ясное, крепкое счастье, от которого не больно, — простое счастье чувственности и умеренного воображения, короткое счастье двухнедельного ангажемента в ночном клубе, счастье, наполовину уже миновавшее, но оно освободило меня от Эрны и даже Изабеллу сделало для меня тем, чем она и быть должна: фата-морганой, которая не мучит тебя, ибо не пробуждает неосуществимых желаний.