— Ведь теперь все считают на миллионы и миллиарды, — добавляю я.
Странно, что иной раз по тому, как люди складывают банкноты, можно судить о том, честные они и порядочные или нет. Женщина развертывает одну бумажку за другой и кладет на стол, рядом с образцами гранита.
— Мы отложили эти деньги им на школу, — говорит она. — Но к тому времени, конечно, их уже не хватило бы, а теперь хватит хоть на памятник…
x x x
— Исключено! — восклицает Ризенфельд. — Вы вообще имеете представление о том, сколько стоит черный шведский гранит? Его привозят из Швеции, молодой человек, и он не может быть оплачен векселями на немецкие марки. За него надо платить валютой! Шведскими кронами! У нас осталось всего несколько глыб! Для друзей. Последние! Это все равно что голубые бриллианты! Одну я вам дам — за вечер, проведенный с мадам Вацек, но две? Вы что, спятили? С таким же успехом я мог бы потребовать от Гинденбурга, чтобы он стал коммунистом.
— Что за мысль?
— Вот видите! Так примите от меня эту редкость и не пытайтесь вытянуть из меня больше, чем ваш шеф. Так как вы одновременно и посыльный, и директор конторы, то не ваше дело заботиться об авансе.
— Это-то, конечно, нет. Я действую из чистой любви к граниту. Притом — платонической. Я даже не намерен его продавать сам.
— Нет? — спрашивает Ризенфельд и наливает себе рюмку водки.
— Нет, — отвечаю я. — Дело в том, что я решил переменить профессию.
— Опять? — Ризенфельд так передвигает свое кресло, чтобы ему было видно окно Лизы.
— На этот раз — да.
— Опять в школьные учителя?
— Нет. Я уже не настолько наивен и не настолько самоуверен. Не посоветуете ли вы мне что-нибудь? Вы ведь повсюду разъезжаете.
— Что именно? — спрашивает Ризенфельд без всякого интереса.
— Какое-нибудь занятие в большом городе, хотя бы курьером при какой-нибудь газете, мне все равно.
— Оставайтесь тут, — говорит Ризенфельд. — Тут вы на месте. Мне вас будет недоставать. Почему вы хотите уехать?
— Я не могу сказать вам точно. Если бы я мог, не было бы такой срочности. И я не всегда это чувствую, только время от времени. Но в эти минуты я уверен до черта, что так нужно.
— И сейчас вы уверены?
— Сейчас уверен.
— Боже мой! — восклицает Ризенфельд. — Вы еще не раз будете жалеть, что уехали отсюда.
— Безусловно. Поэтому я и хочу уехать.
Вдруг Ризенфельд вздрагивает, точно схватился мокрыми лапами за электрический провод. Лиза включила в своей комнате свет и подошла к окну. Она, вероятно, не видит нас в полутемной конторе и спокойно снимает блузку. Под блузкой у нее ничего нет.
Ризенфельд громко сопит.
— Боже! Разрази меня! Какие груди! Ведь на них спокойно можно поставить пол-литровую кружку с пивом, и она не упадет!
— Тоже неплохая мысль! — замечаю я. Глаза Ризенфельда блестят.
— И фрау Вацек всегда показывается в таком виде?
— Она довольно беззаботна. Ведь ее никто не видит, кроме, нас, конечно.
— Слушайте! — говорит Ризенфельд. — И от такой возможности вы хотите отказаться? Вот уж действительно дуралей.
— Да, — соглашаюсь я и умолкаю, а Ризенфельд, словно индеец в Вюртембергском театре, крадется к окну, держа в одной руке стакан, в другой — бутылку водки.
Лиза расчесывает волосы.
— Когда-то я мечтал стать скульптором, — говорит Ризенфельд, не спуская с нее глаз. — Для такой стоило бы! Черт его знает, чего только мы в жизни не упускаем!
— Вы хотели стать скульптором по граниту?
— При чем тут гранит?
— При работе с гранитом модели стареют скорее, чем бывают закончены художественные произведения, — говорю я. — Он такой твердый. При вашем темпераменте вы могли бы самое большее работать в глине. Иначе вы оставили бы после себя только незавершенные изваяния.
Ризенфельд стонет. Лиза сняла юбку, но тут же выключила свет и намерена уйти в другую комнату. Владелец гранитного завода еще некоторое время не отходит от окна, затем оборачивается.
— Вам-то легко! — рычит он. — Вас не терзает демон. Самое большее — ягненок.
— Мерси, — отвечаю я. — И у вас это тоже не демон, а козел. Что еще?
— Письмо, — заявляет Ризенфельд. — Вы не будете так добры передать от меня письмо?
— Кому?
— Фрау Вацек! Кому же еще?
Я молчу.
— А я подумаю о какой-нибудь должности для вас.
Но я храню верность Георгу, как нибелунг, хотя бы это стоило мне моей будущности.
— Я и без того о вас позаботился бы, — льстиво заявляет Ризенфельд.
— Знаю, — отзываюсь я. — Только зачем вам писать? Письмами ничего не достигнешь. Да и потом, вы же сегодня уезжаете. Отложите все это до своего возвращения.
Ризенфельд допивает стакан.
— Может быть, вам покажется смешным, но таких вещей не откладывают.
В эту минуту Лиза появляется на пороге своей двери. На ней обтягивающий фигуру черный костюм и туфли с такими высокими каблуками, каких я еще не видывал. Ризенфельд замечает ее в ту же минуту, что и я. Он хватает со стола свою шляпу и выбегает из комнаты с возгласом:
— Лови момент!
Я вижу, как он стрелой мчится по улице. А потом, держа шляпу в руке, почтительно шагает рядом с Лизой, которая дважды оглядывается. Наконец оба скрываются за углом. Я гадаю, чем все это кончится. Георг Кроль уж, конечно, мне все расскажет. Может быть, ему еще раз повезет и удастся все-таки выжать из Ризенфельда второй памятник шведского гранита.
Через двор проходит столяр Вильке.
— Как насчет того, чтобы собраться сегодня вечером? — кричит он мне в окно.
Я киваю. Я ждал, что он мне это предложит.
— Бах тоже будет? — спрашиваю я.
— Ясно. Иду за сигаретами для него.
x x x
Мы сидим в мастерской Вильке среди опилок, гробов, цветочных горшков, сосновых досок и горшков с клеем. Пахнет смолой и свежими сосновыми стружками. Вильке достругивает крышку гроба для близнецов. Он решил сделать на ней бесплатно цветочную гирлянду, даже позолоченную. Когда он чем-нибудь заинтересуется, на заработок ему наплевать. А тут он заинтересовался.
Курт Бах сидит на черном лакированном гробу, украшенном имитацией бронзы; подо мной — шедевр из мореного дуба. Перед нами пиво, колбаса, сыр: мы решаем провести с Вильке «час духов». Дело в том, что гробовщиком примерно между двенадцатью и часом овладевают меланхолия, страх и сонливость. Это час его слабости. Трудно поверить, но тогда он начинает бояться призраков, и общества канарейки, которая живет в клетке для попугая над его верстаком, ему становится недостаточно. Тогда он впадает в уныние, говорит о бесцельности бытия и тянется к водке. Мы не раз находили его потом утром храпящим на опилках в самом большом гробу, с которым он четыре года назад так ужасно влип. Гроб был сделан для Блейхфельда, великана из цирка, который тогда гастролировал в Верденбрюке и внезапно скончался после ужина, состоявшего из лимбургского сыра, крутых яиц, копченой колбасы, ржаного хлеба и водки, скончался — однако лишь по видимости, ибо в то время, как Вильке наперекор всем привидениям всю ночь строгал гроб, великан, вдруг вздохнув, восстал со своего смертного ложа и вместо того, чтобы, как полагается честному человеку, тут же известить Вильке, допил оставшиеся полбутылки водки и завалился спать. На другое утро он заявил, что денег у него нет и гроба он не заказывал. Возразить тут было нечего. Цирк уехал, и, так как гроб этот никто не покупал, Вильке так с ним и остался, и его мировоззрение на время даже окрасилось некоторой горечью. Особенно негодовал он на молодого врача Вюльмана, которого счел во всем виноватым. Вюльман служил два года в армии, исполняя обязанности военного врача, и в нем развился некоторый авантюризм. Но ведь у него в лазарете перебывало столько полумертвых и на три четверти мертвых солдат, причем никто не возлагал на него ответственность ни за их смерть, ни за криво сросшиеся кости, так что к концу войны у него накопилось в памяти немало интересных случаев. Поэтому он еще раз прокрался к великану и сделал ему какой-то укол — Вюльман не раз наблюдал в лазарете, как от таких уколов умершие снова оживали; быстренько вернулся к жизни и великан. С тех пор Вильке стал испытывать к Вюльману невольную антипатию, не исчезла она и позднее, когда тот стал вполне приличным врачом и посылал родственников своих умерших пациентов к Вильке. А для Вильке гроб великана служил постоянным напоминанием о том, что не надо быть слишком легковерным; и, вероятно, он поэтому же отправился с матерью близнецов к ней на квартиру, желая самолично убедиться, не разъезжают ли умершие ребята опять на деревянных лошадках. Для Вильке, при его самоуважении, было бы нестерпимо, если бы рядом с непродававшимся великанским гробом у него застрял также квадратный гроб для близнецов и в его мастерской образовался бы какой-то склад гробов. Больше всего сердился он на Вюльмана за то, что ему так и не удалось поговорить с великаном по душам. Он все бы ему простил, если бы проинтервьюировал относительно того света. Ведь великан был в течение нескольких часов все равно что мертв, а Вильке, с его любительской страстью ко всяким исследованиям и страхом перед духами, многое бы дал за то, чтобы получить сведения о потустороннем мире.