Я вдруг смолкаю.

— Я несу какой-то вздор, — продолжаю я, — слова льются непрерывным потоком, может быть, в этом есть и ложь, но ложь только потому, что сами слова лживы, они словно чашки, которыми хочешь вычерпать родник, — но ты поймешь меня и без слов, все это так ново для меня, что я еще не умею его выразить; я ведь не знал, что даже мое дыхание способно любить, и мои ногти, и даже моя смерть, поэтому — к черту вопрос о том, сколько такая любовь продлится, и смогу ли я ее удержать, и смогу ли ее выразить…

— Я понимаю, — говорит Изабелла.

— Понимаешь?

Она кивает с сияющим взором.

— А я уже начала тревожиться за тебя, Рудольф.

Почему бы ей тревожиться за меня, думаю я. Я же не болен.

— Тревожиться за меня? — спрашиваю я. — Почему же тревожиться?

— Да, тревожилась, — отвечает она. — Но теперь нет. Прощай, Рудольф.

Я смотрю на нее и сжимаю ее руки:

— Почему ты хочешь уйти? Я что-нибудь сказал не так?

Она качает головой и пытается высвободиться.

— Нет, да! — настаиваю я. — Не так я говорил! Пустые слова, гордыня, болтовня…

— Не губи же всего, Рудольф! Почему всякий раз, когда ты хочешь чем-нибудь владеть, ты губишь это, как только получил?

— Да, — соглашаюсь я. — Почему?

— Это огонь без дыма и пепла. Не губи его. Прощай, Рудольф.

Что это? — думаю я. — Прямо как в театре, но подмостков никаких тут не может быть. Прощание? Но ведь сколько раз мы так прощались, каждый вечер! Я крепко держу Изабеллу.

— Мы не расстанемся, — говорю я.

Она кивает, кладет мне голову на плечо, и я вдруг чувствую, что она плачет.

— Отчего ты плачешь? — спрашиваю я. — Мы же счастливы!

— Да, — отвечает она, целует меня и выскальзывает из моих объятий. — Прощай, Рудольф.

— Почему ты так прощаешься со мной? Мы же не расстаемся. Завтра я опять приду к тебе.

Она смотрит на меня.

— Ах, Рудольф, — говорит она, точно опять чувствует себя не в силах что-то разъяснить мне. — Как умирать, если не можешь проститься?

— Да, — отвечаю я. — Как? Я тоже не понимаю. Или то, или другое.

Мы стоим перед флигелем, в котором она живет. В холле никого нет. На одном из плетеных кресел лежит очень пестрый платок.

— Идем, — вдруг говорит Изабелла.

Одно мгновение я колеблюсь, но ни за что на свете не скажу я теперь «нет» и поднимаюсь с ней по лестнице. Не оглядываясь, она входит в свою комнату. На миг я останавливаюсь в дверях. Быстрым движением сбрасывает она с ног золотые туфли и ложится на кровать.

— Поди сюда, Рудольф! — зовет она.

Я сажусь на кровать. Я не хочу, чтобы она еще раз пережила разочарование, и вместе с тем не знаю, как мне быть; не знаю, что сказать, если вдруг появится сестра или Вернике.

— Поди сюда, — говорит Изабелла.

Я ложусь, и вот она в моих объятиях.

— Наконец-то, — лепечет она. — Рудольф! — и, сделав несколько глубоких вздохов, засыпает.

В комнате темнеет. Бледным пятном выступает окно в сгущающемся мраке. Я слышу, как дышит Изабелла, и время от времени из соседних комнат доносится бормотание. Вдруг она сразу, словно от толчка, просыпается. Она отстраняет меня, и я чувствую, как ее тело каменеет. Она затаила дыхание.

— Это я, Рудольф, — говорю я.

— Кто?

— Я, Рудольф. Я остался у тебя.

— Ты здесь спал?

Голос у нее изменился. Он высокий, задыхающийся.

— Я здесь остался.

— Уходи, — шепчет она. — Сейчас же уходи!

Не знаю, узнает ли она меня.

— Где тут включается свет? — спрашиваю я.

— Не нужно света! Не нужно света! Уходи! Уходи!

Я встаю и ощупью пробираюсь к двери.

— Не пугайся, Изабелла, — говорю я. Она зашевелилась на кровати, кажется, она старается натянуть на себя одеяло.

— Уходи же, — требует она высоким изменившимся голосом. — Иначе она тебя увидит, Ральф! Скорее!

Я закрываю за собою дверь и спускаюсь по лестнице. Внизу сидит ночная дежурная сестра. Она знает, что мне разрешено посещать Изабеллу.

— Ну как, спокойна? — спрашивает сестра.

Я киваю и иду через сад к тем воротам, в которые входят и выходят здоровые.

Что было с ней на этот раз? — размышляю я в недоумении. Ральф, кто это может быть? Она еще ни разу меня так не называла. И в чем тут дело, когда она говорит, что меня не должны видеть? Я ведь и раньше бывал вечером у нее в комнате.

Я спускаюсь в город. Любовь, размышляю я, и мне вспоминаются мои высокопарные речи. Меня охватывает почти нестерпимая тоска по Изабелле, и ощущение угрозы, и что-то вроде желания бежать, и я шагаю все быстрее к городу с его огнями и теплом, с его вульгарностью, нищетой, буднями и здоровым неприятием загадочности и хаоса, какие бы названия им ни давать.

x x x

Ночью я просыпаюсь от шума многих голосов. Я открываю окно и вижу, что фельдфебеля Кнопфа несут домой. До сих пор этого ни разу не случалось, до сих пор он всегда добирался до дому самостоятельно, даже когда водка совсем оглушала его. Кнопф громко стонет. В окрестных домах местами начинают светиться окна.

— Проклятый пьяница! — верещит кто-то в одном из окон. Это вдова Конерсман, она обычно подстерегает его.

Она живет, ничего не делая, и считается первой сплетницей на нашей улице. Я подозреваю, что она давно выследила и Георга с Лизой.

— Заткните глотку, — отвечает с темной улицы какой-то анонимный герой.

Не знаю, знаком ли он с вдовой Конерсман. Во всяком случае, через секунду безмолвного негодования — на него, на Кнопфа, на обычаи и нравы нашего города, всей страны и всего человечества — льется такой поток помоев, что слова затопляют улицу. Наконец вдова умолкает. В заключение она заявляет, что информирует Гинденбурга, епископа, полицию и хозяев неведомого героя о его возмутительном поведении.

— Заткните глотку, мерзкая кусачка! — отвечает незнакомец, который под покровом темноты выказывает необычную силу сопротивляемости. — Господин Кнопф тяжело заболел. Лучше бы заболели вы!

Вдова снова начинает бушевать с удвоенной силой, хотя это, казалось бы, уже невозможно. Она пытается с помощью фонарика осветить незнакомца из своего окна, но свет слишком слаб.

— Я знаю, кто вы! — ядовито шипит она. — Вы — Генрих Брюггеман! В тюрьму сядете!.. Оскорблять беззащитную вдову! Слышишь, убийца! Уже твоя мамаша…

Я перестаю слушать. Публики у вдовы и так достаточно. Почти все окна открыты. Отовсюду доносятся возгласы одобрения и сердитое ворчание. Я спускаюсь вниз.

Кнопфа как раз втаскивают в дом. Он весь побелел, пот заливает ему лицо, усы, как у Ницше, намокли и свисают. Вскрикнув, он вдруг вырывается, спотыкаясь, делает несколько шагов и, качнувшись, налетает на обелиск. Он обхватывает его руками и ногами, как лягушка, прижимается к граниту и ревет.

Я озираюсь. Позади меня стоит Георг в своей пурпурной пижаме, потом старая фрау Кроль, без вставной челюсти, в синем халате, с бигуди на голове, затем появляется Генрих, к моему удивлению, в пижаме без стального шлема и орденов. Правда, полосатая пижама выдержана в тонах прусского флага — она белая с черным.

— Что случилось? — спрашивает Георг. — Delirium tremens? [16] Опять?

С Кнопфом это бывало и раньше. Он уже видел белых слонов, выходящих из стены, и самолеты, проскальзывающие в замочную скважину.

— На этот раз дело обстоит хуже, — говорит человек, оказавший сопротивление вдове Конерсман. Его зовут Генрих Брюггеман, он агент по трудоустройству. — Печень и почки. Он полагает, что они лопнули.

— Так зачем же вы его тащите сюда? Почему не в Мариинскую больницу?

— Не желает он ложиться в больницу.

Появляется семейство Кнопфа. Впереди фрау Кнопф, за ней следуют три дочери; все четыре женщины растрепанны, заспанны, перепуганы. У Кнопфа новый приступ боли, и он опять испускает вой.

— А врача вызвали? — спрашивает Георг.

— Нет еще. Мы насилу его сюда доставили. Он хотел броситься в реку.

вернуться

16

Белая горячка (лат.)