— А разве нет?
— Конечно, нет, глупыш, — отвечает Герда. — Это совсем разные вещи.
— Но мне так слишком трудно, — отвечаю я. Герда молчит. Она потягивается и делает глоток пива. Я окидываю взглядом комнату.
— А здесь очень хорошо, — говорю я. — Точно мы на верхнем этаже какого-нибудь ресторана у южного моря. И ты смугла, словно туземка.
— А ты белый торговец стеклянными бусами, нитками, Библией и водкой?
— Ведь верно, — отвечаю я удивленный. — Именно так я себе все это представлял в мечтах, когда мне было шестнадцать.
— Позднее — уже нет?
— Позднее — уже нет.
Я лежу рядом с ней, не двигаясь, успокоенный. За окнами, между коньками крыш, синеет вечереющий воздух. Я ни о чем не думаю, ничего не хочу, остерегаюсь задавать вопросы. Молчит умиротворенное тело, жизнь проста, время остановилось, веет близостью какого-то божества, и мы пьем холодное душистое пиво.
Герда отдает мне пустой стакан.
— Как ты думаешь, получит Рене свою шубку? — задумчиво спрашивает она.
— Отчего же нет? Вилли ведь теперь биллионер.
— Надо было спросить, какую именно ей хочется. Вероятно, ондатровую или бобровую.
— А может быть, лисью, — равнодушно отвечаю я, — или леопардовую.
— Леопардовая для зимы слишком тонка, котик старит. А серебристая лиса толстит. Конечно, мечта — это норка.
— Вот как?
— Да. И потом, норка — на всю жизнь. Но стоит безумно дорого. Невероятно дорого.
Я ставлю свою бутылку на пол. Разговор принимает несколько тягостный оборот.
— Все это для меня недоступно. Я даже не могу купить воротник из кролика.
— Ты? — удивленно замечает Герда. — Кто же говорит о тебе?
— Я сам. Каждый хоть сколько-нибудь чуткий мужчина в нашей ситуации должен отнести такой разговор и к себе. А в такое время, как сейчас, я довольно чуток к требованиям жизни.
Герда смеется:
— В самом деле, малыш? Но я действительно имела в виду не тебя.
— А кого же?
— Эдуарда. Кого же еще?
Я поднимаюсь.
— Ты думаешь о том, как бы заставить Эдуарда подарить тебе меховую шубку?
— Ну, конечно, глупыш. Только бы мне удалось довести его до этого! Но, может быть, если Рене получит… Мужчины — они ведь знаешь какие…
— И ты мне это рассказываешь сейчас, когда мы еще вместе лежим в постели!
— Почему бы и нет? Мне в такие минуты приходят особенно удачные мысли.
Я молчу. Я растерялся. Герда повертывает ко мне голову.
— Ты что, обиделся?
— Я по меньшей мере смущен.
— Почему? Ты должен был бы обидеться, если бы я от тебя потребовала шубку!
— А мне прикажешь гордиться, что ты хочешь ее получить от Эдуарда?
— Конечно! Это же показывает, что ты не ухажер.
— Я в данном случае не понимаю этого выражения. Что такое, по-твоему, ухажер?
— Ну, человек с деньгами, который может помочь. Например, Эдуард.
— А Вилли тоже ухажер?
Герда смеется:
— Отчасти. Для Рене.
Я молчу и чувствую себя довольно глупо.
— Разве я не права? — спрашивает Герда.
— Права? При чем тут правота?
Герда снова смеется.
— Боюсь, что у тебя действительно есть заскоки. Какое ты еще дитя.
— В этих вопросах я очень хотел бы им остаться. Иначе…
— Иначе? — повторяет Герда.
— Иначе… — я размышляю. Мне не совсем ясна моя мысль, но я пытаюсь все же выразить ее. — Иначе я бы казался себе чуть не сутенером.
Герда смеется очень звонко:
— Ну, тут тебе еще многого недостает, малыш!
— Надеюсь, что так и останется.
Герда повертывается ко мне лицом. Запотевший стакан с пивом стоит у нее на груди. Она придерживает его рукой и наслаждается тем, как он холодит тело.
— Бедный мой малыш, — говорит она, все еще смеясь, но с какой-то горькой, почти материнской жалостью. — Как часто тебя еще будут обманывать?
Черт, думаю я, куда делся покой и мир тропического острова? Мне вдруг кажется, что я голый, вокруг меня обезьяны и они забрасывают меня колючими кактусами. Кому приятно слышать, что его ждет судьба рогоносца?
— Это мы еще посмотрим!
— Ты думаешь, так просто быть сутенером?
— Не знаю. Но никакой особой чести в этом нет.
Герда смеется коротким шипящим смехом.
— Честь? — говорит она, прерывисто дыша. — Еще что? Мы же не в армии? Мы говорим о женщинах. А честь, бедный мой малыш, вещь очень скучная.
Она делает еще глоток пива. Я смотрю на ее стройную шею. Если она еще раз назовет меня бедным малышом, я, не говоря ни слова, вылью ей на голову мою бутылку пива и докажу, что тоже могу вести себя, как сутенер или, по крайней мере, так, как подобный тип должен, по моим представлениям, себя вести.
— Ну и разговорчик, — замечаю я. — Особенно сейчас.
Видимо, я обладаю скрытым юмором. Герда снова смеется.
— Разговор как разговор, — отвечает она. — Когда люди лежат рядом — все равно о чем говорить. Говоришь то, что приходит в голову. Или тут тоже есть свои правила, мой…
Я хватаю бутылку с пивом и жду, когда она договорит «бедный малыш», но Герда обладает шестым чувством — она делает глоток пива и смолкает.
— Не обязательно говорить о шубах, сутенерах и рогачах, — заявляю я. — Для таких минут есть и другие темы.
— Ясно, — соглашается Герда. — Но ведь мы и не говорим об этом.
— О чем?
— О шубах, сутенерах и рогах.
— Нет? А о чем же?
Герда опять смеется:
— О любви, мой сладкий. Так, как о ней говорят разумные люди. А тебе что хотелось бы? Читать стихи?
Глубоко уязвленный, я хватаю пивную бутылку, но не успеваю замахнуться ею, как Герда целует меня. Это мокрый от пива поцелуй, но он полон такого лучезарного здоровья, что на миг я снова чувствую себя на тропическом острове. Ведь туземцы тоже пьют пиво.
— Знаешь, что мне в тебе нравится? — спрашивает Герда. — Что ты такой ягненок и полон предрассудков. Где только ты набрался всей этой чепухи? Ты подходишь к любви, точно вооруженный шпагой студент-корпорант, который воображает, будто любовь — это дуэль, а не танец. — Она трясется от хохота. — Эх ты, немец-воображала! — продолжает она с нежностью.
— Опять оскорбление? — осведомляюсь я.
— Нет. Просто устанавливаю факт. Только идиоты могут считать, что один народ лучше другого.
— Но ведь и ты немка-воображала?
— У меня мать чешка. Это несколько облегчает мою участь!
Я смотрю на лежащее рядом со мной обнаженное беззаботное создание, и мне вдруг хочется, чтобы у меня были хоть одна или две бабушки чешки.
— Дорогой мой, — говорит Герда, — любовь не знает гордости. Но я боюсь, что ты даже помочиться не можешь без мировоззрения.
Я беру сигарету. Как может женщина сказать такую вещь? — думаю я.
Оказывается, Герда наблюдает за мной.
— Как может женщина сказать такую вещь, да? — замечает она.
Я пожимаю плечами. Она потягивается и, щурясь, смотрит на меня. Потом закрывает один глаз. Глядя на другой, открытый, неподвижный, я вдруг кажусь себе провинциальным школьным учителем. Она права. Зачем нужно всегда и во все совать принципы? Почему не брать вещи, как они есть? Какое мне дело до Эдуарда? До какого-то слова? До норковой шубки? И кто кого обманывает? Я — Эдуарда, или он — меня, или Герда — нас обоих, или мы оба — Герду? Или никто — никого? Одна Герда естественна, мы же напускаем на себя важность и только повторяем затасканные фразы.
— Значит, ты считаешь, что из меня сутенера не выйдет? — спрашиваю я.
Она кивает.
— Женщины не будут ради тебя спать с другими и приносить тебе полученные с них деньги. Но ты не огорчайся: главное, что они будут спать с тобой.
Я осторожно стараюсь не углублять этот вопрос и все-таки спрашиваю:
— А Эдуард?
— Какое тебе дело до Эдуарда? Я ведь только что объяснила.
— Что?
— Что он ухажер. Мужчина с деньгами. У тебя их нет. А мне деньги все же нужны. Понял?
— Нет.
— Да тебе и незачем понимать, глупыш. И потом — успокойся, ничего не произошло, и еще долго не произойдет, я тебе скажу своевременно. А теперь никаких драм по этому поводу не разыгрывай. Жизнь иная, чем ты думаешь. И запомни одно: прав всегда тот, кто лежит с женщиной в постели. Знаешь, чего бы мне сейчас хотелось?